
Евгений ЗАМЯТИН
Десятиминутная драма
Трамвай No 4,
с двумя желтыми глазами, несся сквозь холод, ветер, тьму вдоль замерзшей Невы.
Внутри вагона было светло. Две розовые комсомолки спорили о Троцком. Дама
контрабандой везла в корзинке щенка. Кондуктор тихо беседовал с бывшим
старичком о Боге. Кроме автора, никто из присутствующих не подозревал, что
сейчас они станут действующими лицами в моем рассказе, с волнением ожидающими
развязки десятиминутной трамвайной драмы.
Действие открылось возгласом
кондуктора:
-- Благовещенская площадь, -- по-новому
площадь Труда!
Этот возглас
был прологом к драме, в нем уже были налицо необходимые данные для трагического
конфликта: с одной стороны -- труд, с другой стороны -- нетрудовой элемент в
виде архангела Гавриила, явившегося деве Марии.
Кондуктор
открыл дверь, и в вагон вошел очаровательный молодой человек с нумером
московских "Известий" в руках. Молодой человек сел напротив меня,
старательно подтянул на коленях нежнейшие гриперлевые брюки и поправил на носу
очки.
Очки,
разумеется, были круглые, американские, с двумя оглоблями, заложенными за уши.
В этой упряжи одни, как известно, становятся похожими на доктора Фауста, другие
-- на беговых жеребцов. Молодой человек принадлежал к последней категории. Он
нетерпеливо бил в пол лакированным копытом ботинка; ему надо вовремя, точно
попасть на Васильевский остров к полудеве Марии, а кондуктор все еще задерживал
на остановке вагон и не давал звонка. Впрочем, кондуктора нельзя винить: не мог
же он отправить вагон, пока там не появится второй элемент, необходимый для
драматического конфликта.
И наконец он
появился. Он вошел, утвердил на полу свои огромные валеные сапоги и крепко
ухватился за вагонный ремень. Ни для кого, кроме него, не ощутимое
землетрясение колыхало под его ногами, он покачивался. Покачиваясь, плыл перед
ним чудесный мир: две розовые комсомолки, замечательный щенок...
-- Тютька,
тютька... Тютёчек ты мой!
Он нагнулся --
погладить щенка, но невидимое землетрясение подкосило его, и он плюхнулся на
скамью рядом со мной, как раз напротив лакированного молодого человека.
-- Н-ну...
Н-ну, и выпил... Ну, и что ж? -- сказал он. -- Им-мею полное право, да! Потому
-- вот они мозоли, вот, глядите!
Он
продемонстрировал трамвайной аудитории свои ладони и тем избавил меня от
необходимости объяснить его социальное происхождение: оно и так очевидно. И,
очевидно, не случайно, волею судьбы и моей, они были посажены друг против
друга: мой сосед в валенках и лакированный человек.
Очки у
молодого человека блестели. И блестели зубы у моего соседа -- белые, красивые
-- от ржаного хлеба, от мороза, от широкой улыбки. Покачиваясь, он
путешествовал улыбкой по лицам, он проплыл мимо розовых комсомолок, кондуктора,
дамы со щенком -- и остановился, привлеченный блеском американских очков.
Молодой человек почувствовал на себе взгляд, он беспокойно зашевелился в
оглоблях очков. Белые зубы моего соседа улыбались все шире, шире -- и наконец в
полном восторге, он воскликнул:
-- О! Ну, до
чего хорош! Штаны-то, штаны-то какие... красота! А очки... Очки-то, глядите,
братцы мои! Ну, и хорош! Милый ты мой!
Комсомолки
фыркнули. Молодой человек покраснел, рванулся в своей упряжи, но сейчас же
вспомнил, что ему, архангелу с Благовещенской площади, не подобает связываться
с каким-то пьяным мастеровым. Он затаил дыхание и нагнул оглобли своих очков
над газетой.
Мастеровой, не
отрываясь, глядел в его очки. Вселенная, покачиваясь, плыла перед ним. Земля в
нем совершила полный оборот в течение секунды, солнце заходило -- и вот оно уже
зашло, белые зубы потемнели. На лице была ночь.
-- А и бить же
мы вас, сукиных детей, будем... эх! -- вдруг сказал он, вставая. -- Ты кто, а?
Ты член капитала, вот ты кто, да! Будто газету читаешь, будто я тебе не
шущест-вую! А вот как возьму, трахну тебе по очкам, так узнаешь, которые
шуществуют!
Газета на
коленях у прекрасного молодого человека трепетала. Он понял, что его
василеостровское счастье погибло: в синяках, окровавленному -- нельзя же ему
будет предстать перед своей Марией. Двадцать пар глаз, ни на секунду не
отрываясь, следили за развитием приближающейся к развязке драмы.
Мастеровой
подошел к молодому человеку, вынул руку из кармана...
Здесь, по
законам драматургии, нужна была пауза -- чтобы нервы у зрителей натянулись, как
струна. Эту паузу заполнил кондуктор: он торопился к месту действия, чтобы
выполнить свой долг христианина и главы пассажиров. Он схватил мастерового за
рукав:
-- Гражданин,
гражданин! Полегче! Тут не полагается!
-- Ты... ты
лучше не лезь! Не лезь, говорю! -- угрожающе буркнул мастеровой.
Кондуктор
поспешно отступил к дверям и замер. Трамвай остановился.
-- Большой проспект... ныне
проспект Пролетарской Победы! -- пробормотал кондуктор, робко открывая дверь.
-- Большой Проспект? Мне тут слезать
надо. Ну, не-ет, я еще не слезу! Я останусь!
Мастеровой
нагнулся к американским очкам. Было ясно, что он не уйдет, пока драма не
разрешится какой-нибудь катастрофой.
Слышно было
взволнованное, частое дыхание комсомолок. Дама, обняв корзину с щенком,
прижалась в угол. "Известия" трепетали на гриперлевых брюках.
-- Ну-ка! Ты!
Подними-ка личико! -- сказал мастеровой. Прекрасный молодой человек растерянно,
покорно поднял запряженное в очки лицо, глаза его под стеклами замигали.
Трамвай все еще стоял. У окаменевшего кондуктора не было силы протянуть руку к
звонку. Мастеровой шаркнул огромными валенками и поднял руку над "членом
капитала".
-- Ну, --
сказал он, -- я слезу и, может, никогда тебя больше не увижу. А на прощанье --
я тебя сейчас...
Кондуктор, затаив
дыхание и предчувствуя развязку, протянул руку к звонку.
-- Стой! Не
смей! -- крикнул мастеровой. -- Дай кончить! Кондуктор снова окаменел.
Мастеровой покачался секунду, как будто прицеливаясь, -- и закончил фразу:
-- На
прощанье... Красавчик ты мой -- дай я тебя поцелую!
Он облапил
растерянного молодого человека, чмокнул его в губы -- и вышел.
Секундная
пауза -- потом взрыв: трамвайная аудитория надрывалась от хохота, трамвай
грохотал по рельсам все дальше -- сквозь ветер, тьму, вдоль замерзшей Невы.
Комментариев нет:
Отправить комментарий